Большие снега. Геннадий Прашкевич
крученом
и беспамятном
перегоревшем улье,
роем слепящим занятом.
И, оторвав, сразу
бросили вниз
в бездну.
Где.
Употевший.
Красный.
Дьявол.
Любил.
Невесту.
Запахом пота – плата,
ритм – маята маятника.
Вечная ночь сгладит
вечную боль памяти…
И был Бог предан, низвергнут в логово,
раздавлен бредом: Богу – Богово.
Сменила краски белил тоска.
Страна под маской. Страна пуста.
Дико.
Но в хатах холодных,
где пыль на ухватах,
где бабы голодные
детям не рады;
где боль
мужиков
жжёт и тревожит;
где голод ржаной
пострашней острожного, —
темною ночью
шепотом в ухе
сердце тревожат
смутные слухи.
И мужики
Исчезают в борах.
Ножики – вжик!
Умирает страх.
И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб не даром биться с татарвою,
За святое дело в землю лечь.
И вот оно – первое. Без разбора.
Колота пиками, битая слепо,
через вопящие в небо заборы
с хрипом летит голова человека.
Синие сабли
плещутся, звякают,
кровью залиты
нежные злаки.
Злоба и скорбь.
Злоба – острей.
Тучей падучею —
стаи стрел.
Снова и снова.
Всё начато лишь.
Капельки олова.
Звёздная тишь.
Но звезды стекли каплями,
тишь над землей свеся.
Срезан кривой саблей
с небес голубой месяц.
Брат поучает брата:
«Чти боевых богов.
Мало врагам ада,
в оврагах губи врагов!»
Ордой вопящей, разгульной, —
«Алла!» —
(даже ветер сник),
разлив калмыков сутулых
разносит свирепый вскрик;
высверкав воздух наголо
саблями вкривь и вкось,
татары ведут набело
кроваво-алый покос;
вызверившись в оскале
приземистых лошадей,
выкаленною сталью
монголы берут людей…
И белою снежной лавой,
лавиной прямых мечей,
благословленных Лаврой
в чаду молитв и свечей,
струнами вытянув спины,
уши сведя к темени, —
брошены русские клинья
в хаос татарской темени…
А потом – тишина.
Стяги.
Луна
в овраге.
Каждый крест крив.
Каждый куст кос.
Тишина крапив,
и бурьянов