Кусочек жизни. Надежда Тэффи
дверь. Закрыта ею жизнь, в которую вы сейчас вступите, закрыто будущее, какое бы ничтожное оно ни было), так вот, в этот момент, когда вы прижимаете кнопку звонка и слышите, как звякнул он по ту сторону стены, в этом маленьком, почти незаметном волнении – все светы, блики, шорохи, топоты, запахи, флюиды лестницы входят в вас. И, может быть, через много лет, встретив тех, кого вы в этом доме видали, вы вдруг почувствуете странную, мутную тревогу, которую сознать невозможно: это нервы повторяют вам беспокойные краски витро, и запах духов, и горелого масла, и тихий треск звонков, и звуки голосов… Вся лестница того дома.
Зимой, когда я прочла записку на двери номер третий, умоляющую “дорогого Константина Андреевича” обождать, было уютно от наглухо запертых окон. Казалось, как будто жизнь за всеми этими дверями стала напряженнее, гуще. Глуше и голоса в пятом номере. И новая записка: “Катя, скажи Лизе, что Гриша приходил и ушел к Столешникову за Петром Ардальоновичем. Портниха пуговиц не пришила, пусть Саша поищет. Ключ под ковриком”.
Да – и Саша, и Лиза, и Катя – все суетились, говорили, жили.
В четвертом номере, как всегда, дверь была приоткрыта и стучала машинка.
Небольшой перерыв – месяц, полтора.
На двери номер третий приколота записка: “Константин, я ушла за рыбой. Твоя на всю жизнь Женя. Ключ под ковриком”.
Так же кричали, надрывались в пятом номере. В шестом на карточке Constantin Khlebopekoff была зачеркнута просьба стучать погромче и сделана приписка: “Я в третьем номере”.
И еще миновали дни.
И на двери номер третий записка спешным почерком: “Котик, не сердись, воротнички выгладила, платки на комоде. Твоя ничтожная Женька”.
Дверь номер пятый закрыта. В первый раз вижу ее закрытой. Но машинка стучит. Нервно, с большими перерывами.
Наверху de Khlebopekoff приписал на карточке: “Я в пятом номере”.
Помните вы нашу петербургскую весну больших бедных грязных дворов? Запах кошек, воробьиные вскрики детей, сладостные всхлипывания шарманки? И свет белых ночей, как солнце привидений, не бросающее тени… Сколько бредовой тоски было в нашей весенней тревоге, и счастье нашей весны убивало, как печаль.
Парижская весна проще, яснее, без четвертого измерения. И подход к ней, переход в нее, незаметен и неощутим.
Консьержка скажет:
– Quel beau temps![67]
В окнах прачечной заликуют пестрые платья.
Но ведь консьержка говорила иногда и зимой – о “beau temps”. И платья пестрели в окнах прачечной. А деревья так быстро сменили листву, что она кажется еще прошлогодней.
Может быть, в светлых, чистых парижских двориках весной чаще слышится тугое барабанное хлопанье вытряхаемых ковров…
А помните весеннее пение из открытых окон подвала?
Мама-шень-ка руга-ала,
Чи-и-во я так бле-дна.
Идиотские слова, но как чудесно подхватывал второй голос, и печаль, и любовь божественным нимбом озаряли некрасивость, и грубость, и пошлость произносимых слов.
Парижская весна не поет. Тихие дворы гремят по утрам жестянками от
67
Какая прекрасная погода! (