До-мажор. Повесть-матрёшка. Игорь Гемаддиев
дочка, сыграй мне что-нибудь… – он неопределённо пошевелил своими толстыми, как шпикачки, пальцами. – … С человеческим лицом!
– Господи… – с облегчением подумала я. – Как же мне с вами, со старичьём, легко. Сейчас ты у меня слезами умоешься, господин подполковник.
Дело в том, что я довольно поздний ребёнок. Ведь мои родители встретились, когда отцу было 45, а маме – на десять лет меньше. И поэтому в моём младенчестве, детстве и отрочестве никаких леди Гаг и Куинов не звучало. Зато звучали песни советских композиторов, тщательно просеянных через сито ещё советской цензуры. А в колледже, так вообще, музыкальная классика из ушей не вынималась. Стало быть, я вся была насквозь пропитана нафталиновой олдкультурой, золотыми секвенциями Баха и серебряным ля-минором бардовской песни.
Начала я с беспроигрышного и убойного Окуджавы.
Отшумели песни нашего полка,
отзвенели звонкие копыта.
Пулями пробито днище котелка,
маркитантка юная убита…
Я пела строго, обречённо-печально, но с отдалённым грозовым напряжением. Над головой противно свистели пули-дуры, руки сжимали штык-молодец, и жизнь стоила ровно три копейки. Подполковник с продюсером, уткнувшись друг в друга лбами, рыдали, чуть ли не в голос. Слабаки! Моего папу эта песня только на одинокую слезу прошибала.
Вообще, я давно заметила, что циничные, жёсткие и грубые мужчины за сорок, на самом деле, все сентиментальные, как тургеневские полупрозрачные девы. А уж если на помощь им приходит водка, то…
Я раскрыла перед своим мысленным взором коричневый аккуратный томик «Антология советской авторской песни» издательство «Советский композитор» 1989 года и принялась делать из публики «компот».
Цифра пятая
Подъехали два джипа с установленным на крышах кабин каким-то мощным разлапистым и членистоногим оружием, стволы которого настороженно изучали белое, ослепительное небо. Дворик быстро заполнялся людьми и многоголосым возбуждённым гомоном. Все говорили одновременно, как на знаменитом «рынке воров» в Мумбаи. Широко открывая заросшие чёрным волосом рты, «воры» хватали обрывки строп, мяли ткань парашюта и возбуждённо трясли всем этим перед носом таких же черноголовых и вооружённых, как будто пытаясь насильно всучить им явно залежалый и некондиционный товар.
Больше всех суетился тот, Упирающийся, который затеял с Катей перетягивание. Это был настоящий театр одного актёра. Упирающийся сделал из минутного эпизода репризу и сыграл за всех: и за Катю, и за лётчика, и за парашют. Выпучив глаза и отчаянно жестикулируя, он как заведённый бегал от пролома в заборе до двери в портал и скрупулёзно, следуя системе Станиславского, «не имитировал, а проживал каждую эмоцию…».
Больше всего Упирающегося поражали остатки строп. Тут он был особенно органичен. Такой буре непонимания, испуга,