Русалим. Стихи разных лет. Станислав Минаков
лежит в стакане, а в ухе – вата.
Выцветшими цветами платочек вышит.
…Любо глядеть – младым молодое пышет.
Любо не знать, что завтра оплаты дата.
Баллада об одной любви
У чо́рной ограды он встанет на Страшном суде —
из гроба под тополем серым – на белом ветру,
и снег, незаметный на белой его бороде,
взойдёт по лицу, улетая куда-то в дыру.
И спросит Господь, разминая сухую ладонь,
как будто не зная, сощурившись, трогая бровь:
«Что значит в груди твоей, грешник, горящий огонь?»
И скажет он Господу: «Господи, это – любовь».
«Любовь, говоришь… Но она не любила тебя,
и с тем отправляется ныне из царства теней
под новое небо, – заметит Господь, теребя
на тополе ветку, – и ты не увидишься с ней».
«Ну что ж, это новость. – промолвит представший. – Ну что ж.
Но хватит вполне и того, что сокрыто внутри.
Мой Боже, Господь мой, итожа, скорее итожь.
Где дверь, что назначена мне? Я иду. Отвори».
И ступит – не горбясь, собой зачеркнув окоём, —
по новой земле, распростёртой под снегом и без.
А та, о которой сказали, останется в нём —
как вжитый в ключицу титановый штифт-саморез.
«Сугдея, Солдайя иль Сурож…»
Сугдея, Солдайя иль Сурож…
А ты говоришь мне: «Судак».
Какая ж ты всё-таки дура ж! —
слова не запомнишь никак.
Они тебе точно – до фени,
а мне же всё грезится весь
в огне преподобный Парфений,
сожжённый татарами здесь
за то, что не дал им берёзы
валить в монастырском лесу.
Столетье – стоянье сквозь слёзы.
А я эту ношу – несу.
Теперь они памятник ставят
тем самым убийцам троим,
где факелом высился старец,
а после – истаял, как дым.
Ах, кореш, ну что ж ты всё куришь
и куришь – ни слова в ответ.
…Антоний, скажи им про Сурож,
а то у них памяти нет.
Возвращение собаки
Собака уходит… Тогда звёздный час настаёт
наглеющих соек, ворон, голубей-идиотов;
и всё, что зима оставляет от пёсьих щедрот,
становится кормом для них, мельтешащих проглотов.
Во фраке сорока и мелкая подлая птичь
у снеди никчёмной снуют, забываясь до дури,
покуда собака зевает и дремлет, как сыч,
иль самозабвеннейше блох изгрызает на шкуре.
Но вспомнив как будто и ухом пухнастым дрогнув,
зверюга мохнатую голову вдруг поднимает,
и каждый, кто прыгал вкруг плошки, разинувши клюв,
похоже, что общий расклад наконец понимает.
И всякий свистун тарахтит, и звенит, и пищит,
и с ужасом прежним большое движение слышит.
И, вспрыгнув на ветку, трещотка трещотке трещит:
«Она возвращается! Вон она! Вот