Дубовая рубаха. Никита Демидов
водки, я обнимающий и целующий неизвестную, или неизвестных, глаз не мог отвести от стоящего в самом центре комнаты, одного мне видимого судьи.
Ничего не говоря, и перебивая этим мертвенным молчанием смех юных девиц, разгуливающих по притону чуть ли не в неглиже, мы словно два дуэлянта неотрывно смотрел друг другу в глаза. Во взгляде судьи, как того и требовали обязательства которые сильный берет на себя по отношению к слабому, не было ничего кроме нежности и тоски по моей летящей под откос жизни. И он считает, что способен проникнуть в мой разум? – восклицал я и все внутри меня вспыхивало. Далее это немое противостояние напоминало пытку, во время которой никто не смел проронить и звука. Связав мне за спиной руки, судья сохраняя страдальческое выражение, вздергивал меня на дыбе и отходя в сторону, с состраданием наблюдал за тем, как гири пристегнутые цепями к моим ногам, с хрустом растягивают суставы. Пронзившая тело боль, всеми силами, всеми своими рассекающими плоть кнутами приказывала мне притихнуть, замолчать и не дергаться, но чувство противоборства, послужившее причиной всех этих мук, соблазняло на движения, на рывки, призывало меня сопротивляться. И чем отчаяннее я противился справедливым уверениям своей совести, тем становилось больнее. Я с поразительной четкостью осознавал свою вину перед Катериной Викторовной, но не желая верить во все это, лгал и обвинял самого же себя в клевете. Будто бы став самому себе и судьей, и адвокатом, я подвергал рассудок двойной пытке из которой единственным выходом было забытье.
Напиваясь до беспамятства я отпускал от себя мир и не видя более предметов, которые могли бы вызвать в мозгу моем реакции, бродил по квартире подобно сомнамбуле, совершая, сам того не понимая, вещи ужасные и омерзительные.
Утром я просыпался в постели с неизвестным мне человеком и ужасаясь этому, сгорая от стыда, одевался и убегал из притона на несколько часов. Ползая по лабиринтам темных улиц и потягивая папиросу, к курению которых пристрастился, я силился вспомнить события минувшей ночи. Но в голове была сплошная каша. Вчерашний день представлялся ведром белой краски, в которую вливали, так я обозначил самого себя, черную гуашь. Затем чья-то незримая рука перемешивала имеющиеся составы, получая серую субстанцию. Она то и являлась воспоминанием о вчерашнем дне, и она, это я знал, станет тем, что ожидает меня впереди.
Но успокаивая самого себя и убеждаясь во мнении, что нет ничего зазорного в том, чтобы быть героем-любовником из какой-нибудь французской пьески времен Реставрации, я возвращался обратно и если везло, даже знакомился с той, с кем провел ночь. Но такие знакомства были делом весьма сложным, потому как никто ничего не помнил и приходилось по крупицам собирать сведения у разных лиц. Эти поиски были самой настоящей головоломкой и иногда твердо убеждаясь в том, что вот она, твоя любимая, ты, узнав новую подробность приходил к обратному и начинал все сначала. Бывало и так, что я, или какой-нибудь