И нет рабам рая. Григорий Канович
и не верила Морта в недоброе пророчество Шмальцене, каждая заковыка и каждая неудача приводила ее в трепет, в невыразимое состояние суеверного страха перед тем, самым главным днем жизни, когда от ее плоти, от ее крови отъединится маленький писклявый росток, дарованный ей за муки и долготерпение.
Случись что-нибудь с Ешуа, ловила она себя на мысли, и ноги ее тут не будет. Возьмет ребенка и уйдет куда глаза глядят – может, в Латвию, может, в Германию – чтобы никто не посмел заподозрить, что понесла она от старика из корысти, из желания заграбастать его добро, стать единоличной хозяйкой корчмы, погубившей ее молодость, развеявшей по угарному похмельному ветру лучшие ее годы.
С головой птицы и ногами зверя?
За что же?.. Чем же она так провинилась? Она, почти до сорока лет не знавшая, не отведавшая того, чему Господь дал название – мужчина.
Тискали ее и лапали, хлопали по спелым ягодицам, целовали бесчувственными пьяными губами, но никому – ни Семену, ни Ешуа, ни кому-нибудь другому не открыла она своего улья – не для трутней ее мед, не для прохожих ее соты…
Морта сидела на кровати, поглаживала живот и строила разные догадки о причинах столь долгого отсутствия Ешуа, и ночь, медленно ползущая к утру, весенняя ночь без звезд и звуков – если не считать негромкого бормотанья ветра – придавала ее догадкам что-то неумолимое и роковое.
Она погружалась в нее, как в бездну, и оттуда, из бездны, выбиралась на край обрыва, и с него, с края, вглядывалась в то, чего простым глазом не узреть, рукой не достать, к чему не дойти и не дотянуться.
Морта обращалась в мыслях к ним – к елозившему, как телок в хлеву, ребенку, к старой, вечной, как корчма, лампе под стеклянным колпаком, к прикорнувшей в горнице Чернухе. Они должны были помочь ей не только скоротать ночь, но и отодвинуть, стереть, рассеять, пустить по ветру все страхи, все недобрые пророчества и предсказания.
Бог, думала она, карает оборотней, и кара его неизмеримо больше, чем милость. Ребенок, конечно, милость, но какова будет кара?
Вдовство? Сиротство?
Голова птицы?
Ноги зверя?
Мысль о том, что она может родить урода, ужасала ее, выстуживала обремененное неугомонной ношей тело, впивалась в виски, как клещ, и выклевывала из головы – по крохе, по зернышку, по семечку – все, во что верила, чему столько лет безропотно поклонялась, стоя где-нибудь в углу местечкового костела и глядя на распростертого над алтарем Спасителя.
Как объяснить ему, вершащему свой суд в недоступных и грозных небесах, что не перевернулась она вовсе, не оборотилась, а осталась такой, как прежде, не святой, но и не ведьмой. Какая разница: отверженная христианка или не обласканная судьбой еврейка, раба-хозяйка или просто раба? Все равно терпи насмешки, получай пинки, увертывайся от плевков! Все равно стирай, латай, стряпай, тащи, нагружай!
Может, кара его безгранична потому, что он – не человек?
Только человеку дано все испытать на собственной шкуре.
А у него, вершащего свой суд в недоступных и грозных небесах, нет ни шкуры, ни горба.
Раны его зажили, зарубцевались.