Скорбная песнь истерзанной души.
быстро оборвалась92, сменившись всеобщей93 скорбью.
Тело отца сняли с петли (вероятно, этим как раз занимался дядя Сё, каким-то удивительным образом оставшийся для меня незамеченным), привели в порядок (этим, смею предположить, занимались специалисты соответствующего профиля), уложили в гроб и выставили в гостиной для церемонии прощания.
Попрощаться, как мне помнится, решил только я. Хотя, «решил», быть может, не совсем верное здесь слово. Ведь я очутился у гроба словно бы сам по себе, словно неведомая сила (стихия, почти как ветер!) помогла мне очутиться у гроба94. А потом тут же меня покинула95. И я сидел там на маленьком, жёстком табурете96, одинокий, растерянный, всеми покинутый. Я силился понять, что мне нужно делать и зачем я сижу возле мёртвого отца. Я не мог понять что значит «попрощаться» с ним, поскольку, несмотря на очевидный факт, который невозможно было оспорить97, я не мог избавиться от ощущения98, что наутро всё будет, как прежде, что, постучавшись в дверь его кабинета, я услышу столь знакомые шаги99, а спустившись в кухню, увижу, как он стоит возле плиты и напевает себе под нос «Nowhere Fast».
Это ощущение напрочь и вмиг исчезло, когда гроб с телом отца стали засыпать землёй100. И тогда истина открылась мне: ничего больше не будет как раньше. Отныне жизнь моя изменится навсегда.
Глава 5
Каждый человек переживает утрату по-своему. Кто-то всецело отдаётся горю, кто-то бежит от него сломя голову, а кто-то его отрицает, делая вид, будто всё в порядке. Общим для всех оказывается, таким образом, лишь одно обстоятельство, один непреложный факт, один закон: со временем становится легче. Боль утихает, притупляется. Да, она никуда не уходит, она остаётся навсегда, принимая иные формы. Однако всё возвращается на круги своя, мир вновь становится прежним, жизнь идёт дальше своим чередом.
Только вот у мамы было иначе.
В первые дни после смерти отца она выглядела отстранённой. Будто какую-то её часть, предельно важную, отец забрал с собой. Лишившись этой части, она перестала рисовать, а дни проводила сидя в кресле у телевизора. Смотрела всё подряд, вплоть до самой паршивой рекламы и низкопробной мыльной оперы. Изредка прерывалась лишь для того, чтобы помыть посуду. Остальные домашние дела она забросила, но посуду мыла всегда. У меня складывалось впечатление, что и ест она исключительно для того, чтобы потом можно было помыть посуду. Порой я заставал её среди ночи за этим занятиям. Вполне допускаю, что она вообще не спала, либо спала очень и очень мало. Дальше стало ещё хуже.
То была январская ночь две тысячи восьмого года. Предельно мрачная, тёмная и холодная, как и положено всякой зимней ночи. Я крепко спал, не видя снов; а потом меня разбудил истошный крик101. Я открыл глаза – и сердце моё рухнуло куда-то в беспросветный мрак, из которого я был рождён, выброшен в этот мир. Тяжесть бытия обрушилась на меня102, приковав к кровати моё тело на некоторое время. Крик прозвучал
92
Да, практически, как человеческая жизнь.
93
Именно так это мною воспринималось: как скорбь всеобщая, скорбь всего мира, и не могло быть иначе для меня.
94
Сам я наверняка сидел бы где-нибудь в углу, безучастно наблюдая за происходящим, пытаясь его осмыслить, но не принять в нём участия. Выходит, неудивительно, что всё развивалось именно так, как получилось, а не иначе.
95
Видимо, в этом было её предназначение: в том, чтобы помочь мне там очутиться, но не более того.
96
Этот табурет стал островком, отделяющим меня от всех остальных. Никто больше не сидел, все стояли; никто не подходил ни ко мне, ни к отцу, все были «где-то там»; и их голоса – единственное, что осталось от их присутствия – звучные, громкие, полные жизни, лишённые хотя бы намёка на скорбь и почтение, они заставляли меня почувствовать себя маленьким (скорее даже крошечным), незначительным, совершенно ничтожным, они вызывали во мне два противоречивых желания: встать и уйти и навеки остаться на том табурете.
97
А я был бы рад, будь у меня такая возможность.
98
Строго говоря, это было не ощущение, это было чем-то большим, чем просто ощущением, потому что “ощущение” – это что-то смутное, что-то, что едва можешь ухватить, понять, осознать. А это была скорее убеждённость. Непреложная убеждённость, от которой невозможно отделаться, которую невозможно отрицать (а если и можно, то с большим трудом).
99
После смерти отца мне стало казаться, что в его шагах было нечто особенное, что я бы узнал его шаги из сотен прочих, сумел бы отличить их при любых обстоятельствах. И это было правдой, и в то же время нет.
100
И стоит мне только начать вспоминать об этом, как в тот же миг я начинаю слышать эти звуки – стук влажной чёрной земли о крышку деревянного гроба. Через этот стук будто сама смерть говорит со мной сквозь годы: скоро (очень скоро) придёт и мой черёд (а я и рад; скорее бы!).
101
Жуткий вопль, который пронзал сердце, пронзал душу (?) до самых тёмных, непроницаемых, мрачных глубин, о существовании которых до таких моментов как-то даже и не догадываешься, не задумываешься. И в то же самое время это наверняка был вопль прямиком из таких вон глубин, вопль полный беспросветного одиночества и боли; это была сама боль – дикая, нестерпимая – вырвавшаяся наружу.
102
Её я ощутил более явственно, чем когда-либо прежде.