Скорбная песнь истерзанной души.
она приносит с собой печальные перемены109. И ты ощущаешь себя в холоде одиночества и отчуждённости110.
Одолеваемый подобными вот чувствами я спускался по лестнице на первый этаж, откуда, как мне показалось, и доносились жуткие крики. Я заглянул в гостиную и в кухню. Понял, что там не происходит ничего странного или пугающего. Оставался только подвал, в котором располагалась мамина студия. Я подошёл к двери, схватился за ручку. В тот же миг раздался очередной крик (и я убедился, что доносится он именно оттуда). Это заставило меня несколько поколебаться. Я стоял и стоял у двери, не решаясь войти. Затем я сказал себе: «Да давай уже! Иди! Ты взрослый. Ты ничего не боишься». Я поверил своим собственным словам, распахнул дверь и зашагал по ступеням. Свет был включен. Чувствовалось чьё-то присутствие. Это была мама. Я увидел её. Она стояла у одной из стен, где висели её картины. Портреты отца. Мама глядела на них пустым взглядом111. На меня не обращала никакого внимания112. Вдруг она закричала на портрет. Кричала так, будто пыталась высвободить боль, перебросить её на портрет и навсегда запереть там. Волосы у меня встали дыбом113. Из глаз сами собой потекли слёзы.
– Мам, – тихо позвал я её.
Она не откликалась. Тогда я позвал чуть громче. И вновь никакого ответа. Тогда я подошёл к ней, приобнял, уткнувшись в бок, и сказал:
– Мам, пойдём, пожалуйста. Уже очень поздно. Я хочу спать.
– Почему же ты не спишь? – спросила мама хриплым голосом, положив руку мне на голову. Она как-то отстранённо гладила меня по голове. Её не удивило и не смутило моё присутствие.
– Я услышал крики, – ответил я. – Мне стало страшно.
– Больше не приходи сюда. Что бы ты ни услышал – оставайся в своей постели, – повелела мама.
И я повиновался. По ночам вообще не выходил из комнаты. Даже если снизу раздавались крики. А раздавались они всё чаще и чаще, становились всё безумнее и безумнее. Они перестали меня пугать, но будто въевшись под кожу, вызывали раздражение, сводили с ума, как назойливые насекомые, пробуждали желание терзать собственную плоть, лишь бы избавить себя от этого. Именно тогда я стал до крови кусать свои пальцы – в основном большой и указательный – от этого мне становилось легче, тревога на душе утихала. Позднее это вошло в привычку114. Крик же превратился для меня со временем в нечто большее, чем просто крик. В нём мне слышалось не только эхо самых глубинных человеческих страданий. В нём я узнавал самого себя. И это было мучительно.
Я поделился своей болью с Робертом115 – моим лучшим и единственным другом на тот момент116. После моего двухнедельного отсутствия в школе он не скрывал радости вновь увидеть меня, поговорить со мной. Я рассказал ему о похоронах и о том, как впоследствии стала вести себя мать. А он рассказал о том, что происходило в школе в моё отсутствие,
– Наушниками не пробовал пользоваться? – спросил меня Роберт, выслушав мой рассказ. Была перемена. Мы шли по коридору из одного
109
Или какие-то иные, но всегда перемены.
110
Который наступает с приходом ночи. Ведь солнце уходит, горят лишь звёзды и луна своим мёртвым светом.
111
И вместе с тем это был взгляд, способный проникнуть куда угодно, добраться до самой сути. И каким-то образом я сразу смог понять (или скорее почувствовать), что именно этого мама и стремиться достичь: добраться до самой сути: ибо суть скрывалась в одном из этих портретов (а может быть в каждом из них понемногу).
112
Хотя моё присутствие к тому моменту было очевидно.
113
Ну или так мне, по крайней мере, показалось.
114
И пальцы мои потому часто были обмотаны пластырями.
115
Хотя решиться на такое было непросто.
116
Даже несмотря на это.