Арена. Наталья Дурова
кока не хватает.
– Верно, номер можно сделать, – Шовкуненко смерил их взглядом. – Не в моей, конечно, бороде дело. Я, друзья, иной раз отращиваю щетину не потому, что ленюсь или неряха. Осколки чертовы в щеках были. Начнешь бриться и вдруг… Ну, словом, не пугайтесь, буду теперь смешным и старым анекдотом с бородой. Однако номер попробуем… Может быть, действительно с ветерком, с юмором превратим перши в корабельные мачты…
Прошел тот день, когда ее подстригли. Теперь ночь, упаковка. В руках костюм. Она наденет костюм по приезде в новый город. Дима уже завязывает веревками сундук. А Шовкуненко по-прежнему стоит над ней, наблюдая за каждым движением. Надю злит это. Неужто он думает, что упаковка для нее репетиция?
– Зачем вы стоите надо мной? Я не школьница.
– Но сегодняшняя ночь должна быть уроком, – заметил он строго.
– Как вы не понимаете, Григорий Иванович…
– Чего не понимаю? Тоску, которая находит, когда оголяется цирк перед переездом?
Надя поразилась: для Шовкуненко тоже упаковка дышала осенью. И все же нет, он не поймет: урок, репетиция?!
– Я чувствую упаковку, чувствую. Чувства не репетируют.
– Да, Надя, чувства не репетируют, потому что репетиция чувств – кощунство.
Костюм выпал у нее из рук. Шовкуненко подхватил его, разгладил ладонями короткую юбочку и задумался.
Сбитая с толку Надя стояла, боясь шевельнуться. Она была уверена: он сейчас должен ей что-то сказать, сказать такое, чего она не услышит потом.
– Не сомневайтесь, Надя, в себе. Никогда! – Шовкуненко запнулся. Тючин подошел, не дав ему закончить мысль.
– Григорий Иванович, увязано, – отрапортовал он.
– Ладно, Дима! Увязано, значит увязано. – Шовкуненко по-прежнему держал костюм. – Нет, нет, ребята, погодите, присядем-ка на ковре.
Расселись. И Шовкуненко, как карту, швырнул костюм на манеж.
– Слушайте. Приедем и добьемся.
Надя и Дима переглянулись.
– Димка, припомни батю. Как он урезонил меня однажды: «Григорий, ты строишь из себя гирю». Не удивляйтесь, Наденька, старик говорил нескладно. Он родился в деревне. Дима даже настоящей его фамилии небось не знает.
– Как же, Бено! – протянул Тючин.
– Трошин! Бено – это когда в цирк он попал до революции. Надумали ему такую фамилию. Трошиных тогда в манеж выпускали под чужой маркой. Может, был бы старик каким-нибудь там Сальтурини. Но батя был и в речи и в памяти туговат. Вот и надумали покороче да позвучней: Бено. Надя, самовар, что у вас красовался, ездит с нами из-за бати. Он, бывало, в конюшне его ставил. Угли для самовара припасал всегда. Батя был простой, гордый мужик. Ты, Дима, случая этого не можешь помнить. На банкете учудил старик. Перед войной незадолго мы поехали за границу, – пояснил Шовкуненко Наде. – Премьера. После банкет в нашу честь. И вот на банкете к бате официант подходит, спрашивает через переводчика: «Вы вегетарианец?» Я, клянусь, никогда старика таким обиженным не видел. Он в запальчивости