Мафтей: книга, написанная сухим пером. Мирослав Дочинец
и сдох. И черешни две засохли из-за Еленки…
– Фигли[37] шутишь, – изобразил я недоверие.
– Пусть мя гром ударит! – бухнул себя в грудь кулачком мальчуган.
– Это в самом деле чудеса: мать ревет, пес молчит, деревья застыли, а куда подевалась девушка, никто не ведает…
– Знает, дедушка, знает, – подтянулся он ко мне в шепотке. – Циль-дурак знает.
– Какой Циль?
– Тот, что вернулся с войны с проломленнной головой. Теперь ходит на смех людям и собирает рище[38].
– И что он говорит, несчастный?
– Говорит, что Мара ему глаз вернет. Тот, что он на войне потерял.
– Добрая челядинка, – усмехнулся я.
– Это не челядинка, а ведьма, – ребенок выпучил испуганные глаза. – Пусть Бог от нее бережет. Вы чеснок при себе носите?
– Зачем?
– Бесовщину отгоняет.
– Мне, когда родился, варги[39] чесноком намазали. До сих пор помогает… А вы бегите к той бричке – там для вас целое сокровище навалено.
Час-другой я присматривался к нищим. Все были при делах, базарный день и их кормит. Но одноглазого калеки не встретил. И отправился на улицу Трех волхвов, к бурмистровому посаду. Раньше меня привозили сюда тайком, госпожа не хотела, чтоб о ее хвори знал муж. Теперь немочи не скрыть. Об этом знал весь город. Мостовая под окнами была устлана соломой, чтобы больной не мешал грохот телег, а сами окна закрыли темными занавесками, чтоб не беспокоил солнечный свет. Дом стоял посредине липовой рощи, над тихим рукавом Латорицы. Река здесь перегорожена железными цепями, чтоб лодочники не мяли лилии и не пугали лебедей, которые гнездились на подбережье.
Хозяйка, бедная, и сама была похожа на лебедку – тонкошеяя, бледная, белая, лежала смертельно больная под слоями покрывал.
– Как себя чувствуешь, матушка? – спросил я.
– В сердце стрела, – еле слышно выдохнула она.
– Мы ее вытянем, – сказал я утешительно.
Болезнь одних изводит, а других калечит. Здесь было другое. Хворь не в сердце, а на сердце. Я знал сей род женщин. Любовь живет в них, как молитва в монашке. В этом их сила и в этом слабость. Ведь ежели отобрать любовь, то останется одна дуплистая пустота. А в сердце войдет всякая тоска, усиленная страхами и тревогами. Долго придется оживлять такую душу. Здоровье быстро вылетает и по-воловьему возвращается.
– На улице воздух шелковый и солнце, как золото, – откинул я плахту и открыл оконницу. – Оно и для тебя светит.
– Я мертвая, – шелестнули запекшиеся губы.
– Ты живая, как никогда. Сердце бьется как надо, кровь жиденькая – по ногтям видно, око чистое, дыхание здоровое, волосы нечесанные, а сами вьются. Твой образ прекрасный, как у водяной лилии, что цветет под берегом. Вчера я разговаривал с твоим мужем, и не встречал человека, который бы столько беспокоился о жене, так тревожился о ее самочувствии. Это он на пороге смерти от отчаянья, а ты жива-живехонька. И дочь твоя живая…
Людям надо говорить что-то такое, чтоб их расшевелить.
37
38
39