Мафтей: книга, написанная сухим пером. Мирослав Дочинец
продолжал я. – Загодя брызнул лист. Значит, кукушка-бездомница сядет не на голый лес. Будем с сытой осенью.
Ничто так не сближает случайных людей, как разговор о погоде. А еще более – неожиданные подарки. К людям я привык ходить с чем-то. Вытянул из-за пазухи две тугие марены[50] в портянке и положил на порог. Дед мелко моргал, не зная, как ему быть.
– Как живете-радеете, сват? – остановил я его замешательство.
– Да как видите. В огне и в говне.
Я и сам вырос на крепком русинском словце, но не сдержал смеха. Последнее им сказанное само перло в глаза. А вот первое… Мы обогнули халабуду, и я увидел пожарище. Не очень свежее, ибо уже кое-где его закрыли заросли лебеды, но ноздри еще дразнило горелым. Пожарища подолгу не выветриваются.
– Пошел хлевок дымом, – отстраненно изрек старец. – С сенцом, кукурузой, ларем семян, с двумя козами и поросенком. Куры с обожженными перьями выпорхнули. Инструмент выгорел, лишь черные железки остались… Скажем, забороновать землицу еще есть чем, да что в нее сыпать? Пошел к жиду просить, а тот достал тетрадь: у тебя, говорит, тут и козы записаны, и возочек, и лекарства для жены. Думай, горемыка, как вернуть все это… Тут и гадать нечего. Прежде хотя бы молочком процент покрывали, яйца собирали. Да пошли козы в занозы, а куры со страху нестись перестали… Жена перья драла, набивала перины[51], Марточка вышивала – не густая, но копейка… Теперь в хибаре ничто не звенит, только в ушах. Последние монеты дохтур забрал. Говорил, что зараженные.
– Монеты? – не поверил я. – Чем зараженные?
– Черной хворью. Это когда огонь из нутра сжигает и челядник чернеет. Так было с моей женой. Видите эту обугленную головешку? Такой и она стала. Только глаза и ногти белые. Дохтур макал в паленку монеты, все, что нашлись в сундуке, и клал ей на лоб, на грудь. А сам попивал, чтобы к нему хворь не прилипла. Цилиндер[52] сливянки ушел, и жена ушла, а дукаты дохтур сгреб себе в платинку[53]. Набрались, говорит, больной черноты, нельзя такое в руки брать. Я не возражал, хотя на вид этим деньгам ничего не сделалось. Жид взял бы… А теперь что ему дам? Пепел?
– Как загорелось? – спросил я.
– А мара его знает. Злая искра все поле спалит и сама исчезнет.
– Опять вы, нянь[54], мару накличете, – сердито отозвалась дочь. – Мало вам?
– Э-э-э, как ни прячь шило, а оно все равно вылезет. Чего уже худшего накличешь?
– Думаете, что подожгли? – выспрашивал я.
– Думаю, что там муха садится, где рану чует.
«Меня и здесь знали. Кто меня не знает в этих краях? Разве залетные вороны. С ворон я и начал.
Тепло. Сего дня в акацах на Дорошовице вороны положили первые яйца. Через девять дней жди лето…»
«К людям я привык ходить с чем-то. Вытянул из-за пазухи две тугие марены в портянке и положил на порог. Дед мелко моргал, не зная, как ему быть…» (стр. 43).
Ход русинской беседы особенный. За видимой простотой скрывается больше невидимого, недосказанного, тайного.
50
51
52
53
54