Мафтей: книга, написанная сухим пером. Мирослав Дочинец
Восьмого числа исчезла бесследно…
Слова хрипло рвались из его груди, и я еле улавливал суть разговора. Челядь перепахала проволочными кошками дно Латорицы, перерыла окрестные дубравы и пущи, жандармы перетрясли вертепы, варнацкие[12] кучи и нищенские ямы – голо. Нет ни следа, ни духа.
По комитату[13] шныряют конные вояки из Кошиц и чиновники из Дебрецена. Молва докатилась и до Пешта. Оттуда явился следователь, натасканный в таких делах. Что-то вынюхивает, но нет пока даже маленького следа. Исправники свое прядут, а община единодушно твердит: проведай Мафтея, того, что за водой, – может, он заметит какой знак…
– Вот я и здесь. Стою, как на льдине. Что скажешь, добрый человек?
– Скажу, что мне на самом деле дороги не сами вещи, а знаки вещей. Однако коз в золоте не буду тебе показывать. Не мой это удел – за девицами гоняться. Старый я уже для этого. Посему не будем терять время Божье, ни твое, ни мое… – Я повернулся, чтоб уйти.
– Твоя воля, разве к такому принудишь… Но сжалься над разбитым сердцем и скажи, ежели ведаешь: хоть жива она, моя Эмешка? Можешь это сказать?
– Могу. Когда своими глазами увижу ее живой.
– И ты не знаешь… Никто не знает, кроме Господа… – упал на колени, а лицом зарылся в молодые хвощи. Плечи под мокрой рубашкой содрогались.
– Тебе, человече, надо бы одеться, – сказал я, – ибо еще дыхавицу[14] подхватишь. Эй, принесите господину одежду!
Из лодки принесли кафтан и шапку, неуклюже натянули их на дрожащее тело. Я смотрел и обдумывал то, что он раньше рассказывал. Человеческому сердцу нужна поддержка, а как же. Я коснулся его чуть посеребренной гласницы[15].
– Скажи-ка, мил-человек, а что с тем лайбиком?
– С каким лайбиком? – спросил он сквозь всхлипы.
– А с тем, что дочь примеряла в день пропажи.
– Да что с ним. Подождала, пока дошьют, оделась, покрасовалась перед зерцалом и пропала навеки. Я скорняку заплатил, разве человек виноват? Шкуру с двух ягнят выделывал. Мне не жаль ни денег этих, ни лайбика, я по ней тоскую, по своей многоценной Эмешке.
– А других семи девиц, русинок, тебе не жаль, властелин? Ты же императором и Богом поставлен, чтоб их всех пасти равной мерой. В семи домишках, хоть и бедных, но такая же скорбь…
– Не рви мне сердце, человече. Будь проклят тот день, когда я согласился принять пост в этом городе.
– Не проклинай место, где живешь, потому что проклятие прививается. Сам видишь…
– Ой вижу. Вижу сквозь слезы кровавые.
– Говоришь, лайбик забрала и была рада… Жива твоя дочь. Жива.
Человек встрепенулся, вскинул на меня глаза, сразу ожившие, с пронзительным блеском. Надежда упрямая, она и на камне родит.
– Ты это сказал… ты… слова твои, как золотая роса. Возрождаешь меня заново, отец родной.
– Оставь, высокочтимый. Достаточно росы на твоих штанах. Вставай уж на ноги.
– Я встану, встану. Правда, не встанет моя любимая жена. Отняла у нее ноги та злая весть. И сон забрала, и тягу к
12
13
14
15