Интеллектуальная история России: курс лекций. Сергей Реснянский
ученость, и московскую историческую традицию, притом успешно развивая свою, постольку гизелева книга могла удовлетворить даже искушенные потребности читателя. Хотя в последующем книга была популярна, в ней нет ничего такого, что бы опережало книжную мысль своего времени. Густынская летопись и «Хроника» Сафоновича – более крупные исторические произведения, в ряде мест наукообразный анализ в них представлен более удачно, чем у Гизеля. Однако «Синопсис» затмил всех.
Вызванный к жизни определенными условиями той исторической реальности, которая сложилась в Украине в период ее вхождения в состав Московского государства, он попытался представить общую историю народов, вышедших из Киевской Руси. Гизель сумел, не нарушая традиций московской историографии, с ее собственными мифологемами, представить набор новых мифологических положений, которые были приняты в Москве и стали кирпичиками в основе строящегося нового русского государственного нарратива. Если сюда прибавить коммуникационные способности автора, который сумел понять читателя посредством предложенной структуры, метода изложения и языка, то феномен «Синопсиса» становится понятным. Все это было впервые в отечественной историографии, вот почему «дух “Синопсиса”» продолжает витать в ней до сих пор.
Можно перечислить множество погрешностей «Синопсиса», но эти погрешности, а также «басни», присутствующие в нем, стали таковыми лишь с того момента, когда историческая мысль преодолела дух «Синопсиса», а это преодоление началось только в XVIII в. Именно из-за того, что сочинение Гизеля отвечало потребностям времени, затмило собой всю предшествующую украинскую и русскую историческую литературу, оно стало значительной вехой в истории исторического знания. «Синопсис» превратился в основной учебник по отечественной истории на многие десятилетия.
Сегодня мы должны понимать, что отрицательное отношение Милюкова к практике использования польскими хронистами XV–XVI вв. сюжетов восточнославянской и древнерусской истории, которое он назвал порчей[208], было вполне характерно для исторической науки конца XIX в., которая все оценивала с позиций идеологии сциентизма, резко отрицательно относившейся к «ненаучной» форме мышления. Нам представляется, что не следует за М.А. Алпатовым и И.Н. Данилевским повторять, что «историческая концепция И. Гизеля не выходит за рамки архаичных представлений, а его познания о древнем мире самые фантастические»[209]. Подобные претензии выносит научный взгляд на историю. Они напоминают попытки борьбы, не расставшейся с позитивизмом профессиональной историографии, с так называемой ложной практикой историописания.
В ситуации парадигмального изменения в гуманитаристике, когда историки стали отмечать, что «вся история целиком вступает в свой историографический возраст»[210], а поэтому историческая наука «по характеру своего объекта может и должна быть наукой о человеческом мышлении»[211], практика борьбы с социально
208
209
210
Между памятью и историей: Проблематика мест памяти // Франция-память / П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюимеж, М. Винок. СПб., 1999. С. 23.
211