Шарль Пеги о литературе, философии, христианстве. Павел Борисович Карташев
в этой перспективе настоящего простора свободы, тот замкнулся в плоской иллюзии, в рабстве привычки. «Грех – уверяет Пеги, – стал всеобщей привычкой. А рабство греху представляет собой, так сказать, привычку самую привычную»[65].
Существуют идеи, которые уже готовы в то время, когда их изготавливают, которые готовы до своего появления. «Гомер может быть утренней новостью, но нет ничего более старого, чем утренняя газета»[66]. Следовательно, согласно Пеги, в области мысли нельзя воспринимать идеи в качестве элементов конструктора и играть, комбинировать, моделировать свой мир – он получится игрушечным, бутафорским, бесплодным, как правдоподобная декорация дерева на сцене, но продуктивно только вживание, продумывание старых идей по-новому, выдумывание заново и «изнутри» выдуманного прежде. Из раздумий Пеги напрашивается вывод, что новое слово в философии может сказать человек смелый, не робеющий перед мнением большинства, способный увидеть действительность не застывшую, но становящуюся, длящуюся, мобильную – серия бергсоновских понятий, одним словом, ум, настроенный на творение, а не на повторение, то есть ум творящий, буквально – поэтический. Настоящий, обновляющий мир творческий дар окутан тайной, считает Пеги, в нем и через него действует «благодать», дар творчества есть дар Творца.
Во многих эссе Пеги сокрушается об охватившей мир всеобщей продажности, о калечащей души жажде наживы. Деньги на глазах Пеги превращаются, как он с ужасом отмечает, в универсальный эквивалент всех проявлений жизнедеятельности, они подменяют собою даже христианские идеалы и добродетели: сберегательную книжку – новшество тех лет, вручавшееся детям в школе – Пеги назвал кощунственной имитацией, подлогом «веры и надежды», вносящим чувство ложного успокоения перед неизбежностью болезней и старости.
По уверению Пеги, заслуга Бергсона заключается в объявлении войны омертвению «современного мира» ради возвращения человека в настоящее время из призрачного будущего и каталогизированного прошлого, в настоящую, непрерывную, живую реальность, в которой собрана вся неделимая жизнь от начала и навсегда, в которой все накопленное человечеством и все его надежды реализуются с предельной полнотой. А состояние неокаменевшего, внимательного, чуткого сердца, по убеждению Пеги, есть единственное, какое может иметь в мире человек верующий, христианин. «Я хотел бы написать тетрадь, – сообщает Пеги в «Общем очерке о г-не Декарте…» в июле 1914 г., за два месяца до своей гибели, – которую назвал бы «Г-н Бергсон и католики». Короткую тетрадь, но крепкую и гибкую, полную и немногословную»[67]. Тетрадь, дань благодарности христианина, нашедшего в интуитивной философии возможность «избавления» от «привычки» считать себя христианином[68]. В современном французском учебнике по литературе для выпускного класса лицеев сказано, что «Пеги открыл, может быть прежде самого Бергсона, исход этой философии
65
Péguy Ch. (Euvres en prose completes. P., 1992. Т. III. P. 1254, 1255.
66
Ibid.
67
Ibid. P. 1445.
68
Пеги привлек к себе внимание – мы писали об этом во вступлении – известного русского религиозного философа и историка Георгия Федотова, опубликовавшего о нем статью (рецензию на книгу братьев Таро «Наш дорогой Пеги») в одном из самых значительных журналов русской парижской эмиграции «Путь». В названии статьи тоже речь о пути – «Религиозный путь Пеги» – и его Федотов определяет как «путь морального напряжения, уясняющего постепенно свою религиозную природу». Статья представляет собой ряд глубоких размышлений над этапами религиозных исканий Пеги. Федотову важно понять, «как веровал» в конце концов Пеги, кто он был – нетрадиционный, бунтующий, протестующий католик, которому протестантом мешало стать почти все, что любила с детских лет его душа?
Он любил средневековую Францию и современную простую жизнь виноградарей и пахарей, Жанну д'Арк, священный сумрак Собора Богоматери в Шартре. Пеги паломничал не к сводам и шпилям Собора, он шествовал по древней, срединной и коренной Франции к Божией Матери, на молитвы которой сынов-не надеялся, которую благоговейно почитал. А не любил он, пугался состояния успокоенности, не принимал «чувства твердой почвы, для него противоположное состоянию благодати» (Федотов). Пеги, заявивший, что «католики несносны в своей мистической успокоенности», немало обвинений и горьких упреков адресовал духовенству Церкви, в частности в «Диалоге истории…». Но именно к этой Церкви, а не к иной, Пеги все же считал себя принадлежащим.
Клирики, по его мнению, виноваты даже в самом страшном: на них возлагается ответственность за «дехристианизацию» христианнейшей когда-то Франции. Они пригрелись в своем неразмышляющем благополучии, они привыкли… Они, как полагает Пеги, считают, что правильное состояние и мироощущение христианина есть состояние незыблемого мира: в разуме и посредством мысли – в окружающей действительности. Для Пеги же сущность духовной жизни заключена в несговорчивом беспокойстве (см. в начале данной главы о «вечной обеспокоенности» как аналоге совести в эссе «Предрассветной порой»).
Федотов замечает, что непрекращающийся бунт Пеги, как и вся его творческая и общественная жизнь, от группирования бескорыстных идеалистов вокруг чисто социалистического журнала – «Тетрадей», до героической гибели в сентябре 1914-го, есть история «невидимой внутренней работы благодати в мятежной, но по природе христианской душе». Восстание Пеги против окончательности, успокоенности, нравственного окаменения является выражением, по Федотову, «мистического бергсонианства». В мировоззрении Пеги христианская вера и специально мысли о Церкви испытывают сильное влияние интуитивистской рефлексии. Федотов знаменательно выделяет слова Пеги о привыкании к священному как о внутреннем умирании. «Хуже всего, – цитирует Федотов Пеги по книге Таро, – это не злая, не извращенная душа, а душа, готовая окостениться. На душу в состоянии привычки благодать не действует.
Она стекает по ней, как вода по маслянистой ткани».