Шарль Пеги о литературе, философии, христианстве. Павел Борисович Карташев

Шарль Пеги о литературе, философии, христианстве - Павел Борисович Карташев


Скачать книгу
особенностей текущего момента истории), мир усиливающейся апостаси́и – отступления от религиозных принципов, ценностей и идеалов, формировавших западную христианскую культуру – ослабляет, принижает и трансформирует, сближая и смешивая, крайности привычных ментальных оппозиций: он осуществляет пропорциональное понижение бинарных пар, пар-противоположностей, а именно греха и добродетели, безбожия и святости, предательства и героизма. И слово, и образ, и свое понимание «святости» современный мир упорно внедряет во все сферы, склоняет, как, впрочем, и понятие «духовность», во всех обстоятельствах, кроме области и контекста собственно теологических, чем как нельзя успешнее достигается, через обмирщение, искажение сути феномена.

      Грешник, искренне сознающий себя таковым, не более чужд христианству, как думает Пеги, чем был Виктор Гюго по отношению к «французской общественной жизни, литературе и искусству» в бытность свою в изгнании, в Бельгии и Англии. Разлука с родиной сообщила свидетельству Гюго о Франции – в «Возмездиях», в «Легенде веков» – замечательную проницательность, ясность и вместе с лирической мягкостью, с остротой воспоминаний и переживаний способность к смелым, монументальным обобщениям. Изгнание, полагает Пеги, может еще глубже ввести в ту среду, которой внешне лишается человек. Так грешник отлученный, но не лишенный возможности покаяния, остается внутренним красноречивым свидетелем христианства.

      Святые называли и считали себя первыми из грешников. «Современный мир», как пишет Пеги, это мир, где грех перестал быть событием исключительным, отдельным, обозначенным и сосчитанным, имеющим пределы. Грех растворяется в «современном мире», пропитывает собою все, всю ткань жизни. В «современном мире» господствует некое всесмешение, в нем постепенно сближаются и уравновешиваются разности, самобытности, исключительности, он стремится, провозглашая «свободу, равенство и братство» к ложному универсализму[53], проходящему по нижнему, материально-эвдемоническому уровню жизнедеятельности. Такая примитивизация опасна тем, что способствует установлению некоего «теплового равновесия» в культуре, ее омертвению.

      Даже если бы Пеги сам никогда не отмечал в себе и в своем творчестве, в своем мировоззрении одной характерной особенности, все равно она обратила бы на себя внимание и без его формальной подсказки. Пылкий и увлеченный, самоуглубленный, неустанно и напряженно что-то обдумывающий (таким его запомнили друзья и запечатлели мемуары и фотографии), Пеги не терпел поверхностного и легкого, фривольного отношения к жизни: он созерцал мир как творение Божие, предельно серьезно и почтительно, по-русски хотелось бы добавить – благоговейно[54]. Но Пеги давал себе характеристики и оценивал публично свои творения. Поступал он так напористо не по каким-либо соображениям мирской выгоды или суетной славы. Если он решил опубликовать авторецензию на поэму «Ева», впрочем, подписанную Ж. Дюрель (этим именем несуществующего автора подписывались разные статьи в


Скачать книгу

<p>53</p>

В «походе» против «современного мира» и «интеллектуальной партии» Пеги в иных вопросах рассуждал, на наш взгляд, экзальтированно и пристрастно, но как всегда честно. Он обвинял в бедах секуляризма современную ему интеллигенцию и как будто не учитывал, что многие импульсы для своей деятельности интеллигенция воспринимала из достижений и завоеваний Великой французской революции, искренне принимаемой Пеги, и что идеология Франции на протяжении всего XIX века (а также, кстати, XX-го и до наших дней) говорила о себе лозунгами, формулами, образами, но уже прирученными, благопристойными, кровавой революционной бури конца XVIII века. Впрочем, бунтарскому, импульсивному Пеги не претил, вероятно, тот факт, что над Францией его дней реял образ знамени, озвученный национальным гимном, знамени, с которого образно капала кровь братоубийственной войны. Пеги был из народа, его революция оставалась для него символом свободы. Как интуитивист он должен был бы отказаться от «готовой идеи» о том, что революция есть благо и допустить, что она, по крайней мере одновременно, есть и зло, а как еще и христианин он должен был бы склониться в пользу второго допущения, так как революционный террор не образно, а реально «оросил» нивы Франции кровью. От революции Пеги не отрекался и не предполагал, безусловно, что воюет с ее логическим и неизбежным развитием.

<p>54</p>

На эту черту или совокупность родственных черт, ярко характеризующих Пеги с нравственно-психологической стороны, указывал С. С. Аверинцев в той своей статье о Вергилии, что упомянута нами во вступлении. Аверинцев, подчеркнем снова, пишет о благоговении, pietas Пеги, готового принести все свои силы и саму жизнь в жертву верности «отеческому» и надежде на обновление святости, мужества, чести в грядущем. Аверинцев видит Пеги «высокопарным, бестактным, не попадающим в тон», искренним, вечным мальчиком, которому ироничность, фривольность и раскованность, как, наверное, и циничная опытность, чужды органически. При встрече с ними он краснеет или от стыда, или от гнева: целомудренное сердце не терпит какой-либо двойственности, зато «расширяется от больших слов», от светлых чувств. В интонациях чудной вергилиевой серьезности, не разрушенной опытом и не отравленной иронией, русскому ученому слышится слегка мальчишеский, юношеский тембр, находящий отголосок в сердцах «вечных отроков» – Шиллера и Гельдерлина, Виктора Гюго и Шарля Пеги. Аверинцев С. С. Две тысячи лет с Вергилием // С. С. Аверинцев. Образ античности. СПб., 2004. С. 208-212.