Ивница. Федор Сухов
Когда-то к таким окошкам я приставлял пятачок, и изба наша становилась богаче, она, как начищенный самовар медалями, светилась большими круглыми монетами.
Нюстасьюшка легко перекинула на руки засмугленной степными ветрами, изморщиненной старухи свое пшеничное зернышко и принялась хлопотать по хозяйству. Сходила на двор, принесла соломки, нашла с десяток прихваченных морозом, увядших картофелин, положила их в котелок.
Вспыхнула солома в грубке, запалил ее Тютюнник, он хоть и не курил, но всегда держал при себе серники. А Заика (когда он успел?) притащил от старшины Шаповалова положенный нам на дорогу сухой суточный паек – четыре пачки крупы, шесть буханок хлеба, граммов сто комбижира, выложил на прикрытый клеенкой стол увесистый кулек сахарного песку.
В хате сделалось веселее, окна как будто оттаяли и – просветлели. Оживела и Настасьюшка, скинула полушубок, вымыла под глиняным рукомойником руки, вытерла их висящей на гвоздике холстиной. Потом отыскала в куте топорик и хотела было сызнова выйти во двор. Топорик мигом очутился в руках Заики.
– Дровишек наготовить? – быстро сообразил Заика и быстро возвратился с дровами, да с такими, от которых грубка взвыла, взвыв, начала жарко постреливать, все время прицеливаясь в потирающего ладонями, охочего до всякого тепла Наурбиева.
– Я пойду, Настасьюшка, – спохватилась уже забытая нами старуха. – Пойду, милая, пойду. Голубка-то своего береги, сморился он, куда положить-то его?
– Со мной он спит, на кровати.
– Я положу его на кроватку.
И все же старуха не ушла. Положила ребенка на кровать, прикрыла его попавшимся под руку платком и опять присела на скамейку.
– Семьдесят восемь зим прожила я на белом свете, сынки мои, всего нагляделась, но думала ли я, что до эдакой страсти доживу? Была война, японская, германская, мужик мой еще на японской сгиб, два сына остались, и они сгибли, чи на гражданской, чи на германской, сейчас она, война-то, и до моих косточек добралась. Нас ведь тоже все лето бонбили, козушку мою убило, а меня Господь оборонил.
– Значит, бабуся, будешь жить еще семьдесят восемь лет…
– Что вы, сынки мои, какая жизнь, коли смертушка кругом ходит, козушку и то не миновала. Глянула я и своим глазам не поверила – остались рожки да ножки, да и их разметало в разные стороны.
Не заметили, как в окна хаты уставился закат, и окна побагровели, наступил тот самый час, когда сумерничают, предаются досужим разговорам, вспоминают разные истории. Правда, затеянная мной ночная тревога, многокилометровый автобросок не могли не сморить того же Тютюнника, того же Наурбиева, но представился случай (на войне такое редко бывает) поговорить с людьми, которые уже успели познать весь ужас всемирной мясорубки, поэтому все мы внимательно слушали и нашу хозяйку, и обороненную от бонбы старуху.
– Бабка Груня, а ты расскажи, как на тебе немец верхом ездил, – подала свой голосок стоящая у грубки Настасьюшка, она вроде отошла, забыла свое горе.
– Немец,