Инстинкт просвещения. Елена Пестерева
простая, нестрашная, игрушечная (понятная и волшебная одновременно) смерть в конце: «Прохожий выйдет из тумана, / достанет ножик из кармана / и вскроет горло сентябрю».
У Светланы Михеевой все по-другому. Кроме биографических совпадений: Михеева тоже закончила Литинститут и это тоже ее второй сборник (первый – «Происхождение зеркала», 2008). Я хотела было добавить ее к личному списку смертописцев, но нет, тут не то. Фоном, местом действия и действующим лицом для этой лирики служит не смерть, а активная жизнь по ту сторону той самой тютчевской завесы. Сходу и подряд стихи сборника: «черной водой письменного стола», «можно лежать на окровавленном одеяле / Или висеть… пяткой в стену стуча», «три ночи бродили, нюхали камни, / Ложились на берег костлявый – / Будто бы обнимались со смертью», «Как ласковое сердце тяжелело, / На голубой тарелочке алело» – и так и далее. Безграничный инфернальный ужас в постоянном крещендо, и ни детство, ни солнце, ни море, ни вера, ни вечность ему не чета. Тютчев тут, конечно, уже ни при чем. Кого такого вспомнить из отечественных авторов, чтобы провести хоть пару линий в прошлое? Сологуба. Или Брюсова-прозаика. Или – немножко – Введенского. Вот ребенок собирается с утра в школу: «Можно в школу не ходить сегодня? / Можно дома буквы изучать? / Но сочится дым из преисподней. / Но молчит застенчивая мать». Вот сцены купания в Коктебеле: «Купальщик / В своем дремучем теле, посреди / Тягучего гранатового моря» и «Внизу, под шатким пирсом, хоронясь, / Болтается, безглаза и безлика, / Морская рыба с мальчиком внутри – / Иначе кто пускает пузыри?», и мир уже плещется в густой крови, и перевозчики на тот свет висят на якоре, хоронясь. В большом, семнадцатичастном цикле «Воображаемое путешествие в Италию и обратно» самая живая, самая стремительная, человечная и звонкая строчка звучит так: «Поехали, пожалуйста, домой», остальное как мучительный бесконечный сон среди рожденных им и до него бывших чудовищ – «блуждая в туристическом поту, / становишься свидетелем убийства».
Я расслышала этот голос не сразу, только к шестнадцатой странице, к стихотворению «Стул из девяти деревьев», зато там уж не услышать невозможно:
Когда ты глаза посылала, Лючия,
На белой тарелке, на черной тарелке?
Изъятие части уверило смерть,
Что целая женщина – это ошибка,
Ее существо абсолютно, но зыбко.
А лучше бы прочное что-то иметь.
Глухоту свою оправдаю сложным синтаксисом, временами для меня чрезмерным. Из строфы в строфу попадается конструкция «два разнородных прилагательных + существительное»: «черная чумная розетка», «коммунальная тягостная доброта», «глупый светлый шар», «золотое предплечье сосновой корабельной тишины», «светлые рыбомордые самолеты» – и утяжеляет текст. Предложение редко заканчивается раньше строфы, да и в целом прозаизация текста велика: то скобки попадутся, то точка с запятой, то шестистопный ямб с цезурой записан так, что на глаз кажется верлибром. То разрушенная связь слов в предложении столь чудесна сама по себе, что забываешь, о чем читал: «Кто ты такая, будто бы вся не та, переменяя прически и надевая платья?» На обложке книжки аннотация Михаила Айзенберга: «И это не шум, это человек и его речь». Рискну поспорить: