Обручник. Книга третья. Изгой. Евгений Кулькин
уточнил Горький, – уже не откачать.
– Да там искать некого, – произнес незнакомец.
– Почему это?
– Да потому что я, – он тыкнул себя кулаком в грудь, – утопленник.
– Ничего не понимаю.
– Вон видишь бабу? – указал он на ту, у которой Алексей Максимович спрашивал, что тут делают. – Заметил на ее морде хоть извилину скорби?
Горький не ответил.
– Это моя жена.
Он закурил.
– Каждый божий день клянется, что, коли со мной что произойдет, и минуты жить не будет. А вишь, – он толкнул его под бок, – улыбается. Вот так-то их любовь проверяется.
– Ну а что, разве никто не видит, что вы здесь?
– А вон Никитич, смотри, за титьку норовит ее лапнуть. Тоже мне друг. Не-ет! Я еще поживу. Но только не с этой лахудрой.
И он начал отклеивать усы и бороду, которыми экипировался для неузнаваемости.
– Вот все и проверилось, – сказал он и шагнул к толпе.
А у Горького страшно засвербел подбородок под такой же накладной бородой.
8
Было воскресенье. Не писалось.
Вернее, утверждать так можно только, оказавшись за столом. Но он за него не садился. Просто блукал по квартире, то развернув газету, то открыв книгу.
Причем было воскресенье, знаменующее первое число второго месяца лета.
После обеда вроде чуть потянуло ко сну.
Но скоро это состояние развеялось, и Алексей Максимович засобирался в поход. Решил – просто так – побродить по Москве. Ведь как ни как, но скоро снова разлука.
Не все, что он видел, восторгало его. А иное даже гнетло.
Но все равно душа не хотела признать, что здесь ей хуже, чем в благополучной во всех отношениях Италии.
Первым случайным собеседником был дворник из соседнего дома.
– Вас как правильней величать, – спросил он, – товарищ или барин?
Горький расхохотался.
– Неужели я похож на буржуя?
– Глазами – не дюже, – ответил старик, – а в походке что-то настолько осанистое…
– Ну и что вы хотели спросить? – полюбопытствовал Алексей Максимович.
– Да вот про Цыгана из «Детства».
– Ну и что?
– Один тут говорил, что тот, с кого вы его списали, сроду не погибал. И вообще был не таким, как показан у вас.
– Но ведь «Детство» – это повесть. А стало быть, художественное произведение.
– А у Льва Толстого эта самая «Соната» тоже к бессмертным принадлежит. А его – вон – от церкви отлучили. Сказывают, даже похоронили без креста.
О Цыгане ему уже не раз говорили.
Наверно, оттого, что он был много привлекательней других героев. Поэтому и ела за него жалкость.
Почему-то все стараются отказать писателю в каком-то тайном смысле. Словно литература – это какая-то безумная анархия, где всякую стройность должна диктовать жизнь, а не автор, взявший перо, чтобы ее описать. Хотя, где-то он слыхал, что литература не что иное, как монополия мудрости.
И еще сказал ему один старый профессор-психолог:
– Когда у человека наступает