Порубежники. Далеко от Москвы. Петр Викторович Дубенко
бледный луч, проникавший в узкое окошко под низким потолком, едва разбавлял сырой могильный мрак. Стоячий затхлый воздух пропах плесенью и гнилой соломой. Стены из нетёсаных глыб сплошь покрывал зелёный нарост, а земляной пол липкой жижей чавкал под ногами. Лежанкой служила куча сена и старого тряпья, внутри которой ворошились мыши. Раз в день с протяжным скрипом открывалась дверь, и княжеский слуга ставил у порога миску с жидкой похлёбкой, кусок хлеба и кружку воды, а после молча удалялся.
Фёдор метался, словно дикий зверь в клетке. Грязь, сырость и голод он не замечал, за годы ратной службы привык ещё и не к такому. Но вот неизвестность сводила его с ума, из гнетущей хандры бросая в бесплодную ярость, а потом обратно вгоняя в тоску. Поэтому когда на исходе второго дня где-то сверху послышался тихий знакомый голос, Клыков кинулся к оконцу под потолком, а увидев в нём кривоносое лицо Корнея Семикопа, просиял, как маленький ребёнок при виде любимой сладости.
– Семён где? – тут же, без приветствия, выпалил Фёдор, отодвигая в сторону узелок с едой, который Корней пытался пропихнуть в зарешёченный проём.
– Покуда на конюшне обретается. Я его там к делу приставил, чтоб дурных мыслей меньше было. А то таки дела творятся… Как тебя сюда свели, сват твой, Горшеня, будь он не ладен, тут же к князю наладился. Так, де, и так, супротив воли прежний князь сосватал, а он, вишь, вором оказался. Я и прежде не рад сему был, а нынче, мол, и подавно, родниться с ними не желаю. Ослобони, Андрей Петрович, сделай милость. Ну, а князь-то с радостью. Заодно и дом ваш того… – Семикоп отвёл глаза и шмыгнул носом. – Словом, босяк ты бескровный отныне.
– Да уж, хороша выслуга. – Лицо Клыкова исказила злая усмешка. – Ты уж, Корней Давыдыч, присмотри за Сёмкой, покуда я здесь. А то наворотит делов. Знаешь ведь, что за но́ров у него.
– А как же. Тут одно хорошо. Про буйность Сёмкину не я один ведаю. Горшеня тоже. Дочку запер, вокруг дома сынов расставил. Ежели токмо приступом взять. А без Лады Сёмка твой никуды не денется. Так что…
Они помолчали. Фёдор, рукой ухватившись за нижний край оконца, мёртвым взглядом буравил каменную кладку. Корней теребил концы завязок на узелке и нет-нет да покусывал губы.
– Ты это, Корней Давыдыч… – заговорил Клыков нерешительно. – Я ведь без вины. Не крал ничего.
– Да это… – Семикоп отмахнулся. – Токмо нынче уж чего об том? Сказывают, как поминки пройдут да из Москвы человека встретят, так сразу правёж будет. Там, глядишь, всё по местам встанет. Я от себя скажу. Так, мол, и так, Федька, он… – Корней осёкся, подбирая нужные слова, а потом добавил с грустью. – Ежели дадут сказать, конечно.
– А другие что же? Нешто все послужилые в стороне будут? Вступятся ведь.
Впервые за разговор Фёдор вскинул на Корнея взгляд, в котором надежда и вера смешалась с испугом. Семикоп отвернулся, шмыгнул кривым носом.
– Ты на них не серчай, Федь. Они ведь люди подневольные. У всех жёны, захребетники. Потому каждый про себя мысль держит. Мол, ежели нынче за вора вступлюсь, меня не коснётся ли.
– Ясно…