Свечи на ветру. Григорий Канович
Саул хотел людям добра, – заступился за моего отца господин Дамский, и первый раз мне и впрямь захотелось стать парикмахером.
– Добро тоже надо уметь делать, – сказал дед. – За доброе дело никто в холодную не сажает.
Дамский достал из кармашка брюк часы и, не скрывая своего нетерпения, приложил к другому, тоже душистому, уху.
– Часы идут замечательно, – сказал дед. – Дай Бог, чтобы наши сердца так шли… Все она у меня отняла. Даже внука. Так и передай ей, Даниил!
– Сам передай, – огрызнулся я.
– Раньше я больше всего боялся смерти. А сейчас…
– А сейчас? – все более томясь, спросил Дамский.
– Сейчас я понял: смерть – это праздник. Конец работы. Смерть – это бесконечная суббота. – Дед отвернулся и вытер кулаком сухие глаза. – Если с ними опять что-нибудь случится, – он ткнул кулаком в кармашек брюк, из которого, как цыпленок из скорлупы, проклевывалась головка часов парикмахера, – не приносите их больше ко мне в починку.
– А почему, собственно? – изумился Дамский.
– Не надо меня жалеть.
И дед забормотал какую-то песню. Он пел, пропуская слова, все время меняя мотив, и пение его было похоже то на стон, то на молитву.
– Ну? Старая кляча тебя отговаривала стать парикмахером? – стала допытываться бабушка, когда я вернулся.
– Нет.
– Старая кляча жаловалась на меня?
Я молчал. У меня из головы не выходила дедова песня.
– Старая кляча расхваливала свое ремесло?
– Нет, – сказал я. – Старая кляча пела.
– Он пел? – зрачки у бабушки расширились от недоверия, а еще больше от удивления.
– Да.
Бабушка ничего не поняла, да и я, по правде сказать, не мог бы объяснить причину его бессвязного и горестного пения.
– Сбегай, Даниил, к Тересе. Только смотри, чтобы они свинину не положили, – сказала она.
– Бегу!
– Постой! Запомни: никто тебя не должен видеть.
– Клянусь тебе, бабушка, никто меня не увидит. Я огородами, а потом по берегу, а потом снова огородами…
– Беги! Только смотри, чтобы свинины…
Но меня уже дома не было. Я мчался по улице как угорелый. Ни одна собака в местечке не могла бы за мной угнаться, даже овчарка господина офицера, хотя ее и обучали где-то в городе. Ноги сами меня несли, а я даже не погонял их, как не погоняют застоявшуюся в конюшне лошадь: только выпусти ее, только прикрикни, и она полетит без оглядки, как ветер, потому что истосковалась по дороге, по свежему, пахнувшему волей и лугом воздуху, по бесконечному голубому простору.
В моей душе с новой силой всколыхнулась радость, и мне не жалко было ею поделиться с каждым встречным и поперечным, будь то человек или скотина, дерево или птица. В тот день, как мне казалось, у меня хватало радости на всех, и, если бы я половину и отдал, ее бы все равно осталось в избытке. Ни печаль деда, ни его горестное пение, ни страхи и ругань бабушки не могли ее поколебать. Моя радость жила надо всем: над всеми жалобами и песнями, над бранью