.
упрячет. А мы, Даниил, смертные. В отличие от Господа Бога мы думаем вслух.
– Ну и что?
– Вслух думать накладно.
– Но вы же думаете. Например, о кляче.
– О кляче можно.
– А о чем нельзя?
– Мало ли о чем. Что из того, скажем, если я день-деньской буду думать о Гитлере? Если Всевышнему угодно, чтобы нас убивали, так оно и будет. Подумаем, Даниил, о кляче. Такие вот делишки.
Клячу мы продали водовозу Аницетасу.
Аницетас долго торговался, уверял Иосифа, что одно дело возить мертвых, другое – воду, что иной покойник весит меньше, чем пустая бочка, особенно ежели его хоронят без гроба, на необструганной доске, а на телегу надо погрузить не пустую бочку, а налитую до краев, причем не одну, а две, и что десять литов – красная цена такому одру.
Наконец Иосиф и водовоз сошлись на двенадцати литах и отправились к Драгацкому пропустить стаканчик.
– Разницу пропьем, – сказал Аницетас. – Тогда никто не будет в обиде.
В трактире Драгацкого у Иосифа было свое место, у окна, за которым виднелся горб на реке – тряский деревянный мост и маячила бензоколонка Эфраима Клингмана. Время от времени мой опекун приходил к Драгацкому, чтобы, как он сам выражался, из окна взглянуть на большую дорогу жизни, на снующие возы и машины, а главное – на реку, напоминавшую ему собственную долю, тихую и непостижимую. Но сейчас столик Иосифа был занят.
– Беженцы, – объяснил трактирщик, когда мой опекун покосился на незнакомцев.
Беженцы встали и поклонились могильщику, водовозу и мне.
– Жилье ищут, – продолжал Драгацкий.
– У меня, как тебе известно, для живых нету места, – сказал Иосиф. – Принеси нам с Аницетасом бутылку водки.
Беженцев было трое: рыжеволосый мужчина в клетчатом, похожем на городской тротуар, пиджаке, худенькая женщина с огромными, во все лицо глазами и опрятно одетый мальчик, постриженный бобриком.
– Я подумал, может, к ним, – сказал Драгацкий и кивнул в мою сторону. – Дом все равно пустует. – Он поставил перед Иосифом бутылку.
– Кто они? – спросил могильщик.
– Он немец, она еврейка.
– А что они умеют?..
– Он часовщик, она домохозяйка, а сын гимназист, – нараспев, как считалку, произнес Драгацкий.
– Часовщик? – Я ошарашенно уставился на беженца, на его длинные руки с тонкими и острыми как иглы пальцами, на распахнутый пиджак и аккуратно повязанный галстук, свисавший словно застывший маятник. – Часовщик?
– Яволь, – закивал рыжеволосый мужчина. – Их бин айн урмахер. Урмахер… – повторил он, удивляясь моей растерянности.
– Его дед, – сказал могильщик, – тоже айн урмахер. Будем здоровы, – и чокнулся с Аницетасом.
– Дас ист вундербар, – зачастил немец.
– А я могильщик, – представился мой опекун.
– Вас, вас?
– Могильщик!
Женщина что-то шепнула рыжеволосому, и ее огромные черные глаза еще больше расширились.
– О! – воскликнул беженец. – Яволь… Майн фрау