Всё зло земное. Дарина Александровна Стрельченко
Драгомира, брата моего единокровного, сынок, оказывается, народился, пока я по лесам бродил. Народился да помер.
Лягушка помолчала. Вздохнула.
– Что уж тут скажешь…
– Немудрено, что батюшка сам не свой. Хотя он уж сколько лет сам не свой. Как бы вовсе не сдал… Велел тебе хлеб к завтрему испечь, а какой ты хлеб-то испечёшь? – горько спросил Иван.
– Вот уж не твоя печаль, – ответила лягушка. – Да и вовсе не печаль это, сын царский. Ложись спать. Устал поди: не спал, не ел толком, с тех пор как с болота пришел. Поспи, поешь да ни о чём не кручинься.
– Да я не кручинюсь. За батюшку только страшно. Как сказал ему, что женюсь на тебе… Э-эх! Придумать надо, откуда хлеб взять.
– Не твоя, говорю, печаль! Спи, Иван. Утро вечера мудренее.
Прошёлся ветер по светёлке, задул свечи, огонёк в печи еле теплиться оставил. Лёг царский сын на лавку, да и уснул. А Василиса выскочила на заднее крыльцо, посмотрела на месяц. Ночью всякое колдовство проще даётся – так батюшка говорил. А матушка глядела, как Василиса синиц из рукавов выпускает в сумерки, как ведёт в полночь ледяной узор по стеклу, улыбалась. Но ночью и вправду легче было: во тьме сама Ночь-Река за колдунами приглядывает.
– Помоги, Ночь-Река, – прошептала Василиса.
Прислушалась к себе: сил-то всё ещё недоставало. Закостенела она в лягушачьем теле, почти уж слилась с ним за век на болоте. Как же долго хотелось скинуть шкуру, расправить плечи… А ну как не выйдет? Василиса опустила голову, сжалась. Кольнула палец слабая искра.
– Помоги, матушка…
Тяжело было тянуть себя из лягушки – расти, выше, выше, к звёздам, больно, неловко, лопалась лягушачья кожа, давила, едва выпускала… Словно изнутри выворачивало, и не было рядом батюшкиного колдовства, которое отведёт боль. Горели лапы, руки горели, голову словно железным обручем сжало. Тянуло, ныло… Вспыхнуло, разлетелось на тьму кусочков, снова сложилось.
Сама не поняла, как обернулась наконец девицей. Тяжело дыша, привалилась к столбу у крыльца, лбом прижалась к тёплому дереву. Подгибались ноги, и мелькали мушки перед глазами, прыгали не то звёзды, не то огни болотные. Сколько прошло, прежде чем утихли они, Василиса не помнила. Если бы вышел кто сейчас на крыльцо – ни спрятаться б не сумела, ни защититься…
Глотнула прохладный воздух. Протёрла глаза. Кольнули ресницы пальцы. Пальцы… длинные, ловкие. Прядку за ухо заправила – какие волосы шелковистые, и кожа гладкая, ни одной бородавки! И дышится как легко, и ни бульканья, ни клокотанья, вместо кваканья – тихий смех…
Василиса засмеялась звонче. Притопнула ногой, закружилась на крыльце – взметнулся подол, ветер дунул на пылающее лицо. Повело голову с непривычки. Снова схватилась Василиса за столб; под ладонь легла хитрая резьба, глазки от сучков, берёзовый лист, с осени залетевший на крыльцо, схоронившийся в деревянных узорах. Пахло чистым снегом, молоком, дровами, из поварни тянуло запечённым яблоком: в сотню раз гуще стали и запахи, и чувства, и голоса. Скрипели где-то полозья, перекликались на забрале