Чистый четверг. Тамара Ломбина
и донесет в ладонях, да окропит той водой хворого, так немочь и отстанет». И видит Ерофеич, будто Лушка в лунную ночь идет в белой рубашке к речке. Глазища, как тогда, на проводах Витькиных. Дошла до воды, глянула: от лунной дорожки в разные стороны – рыбешки. А вот и рак. Почерпнула она в ладони воды той – луна заплескалась в рукотворном озерце. Но только спиной к реке повернулась, как заголосил дотоле молчаливый лес, засвистали, загоготали голоса неведомые.
– Оглянись! – несется слева.
– Берегись! – слышится справа.
– Нет-нет, я донесу, я спасу тебя, любимый, печаль моя тайная.
Сучки под ноги попадаются, ветки хлыщут по лицу, а в ладонях не луна, а харя жуткая корчится от смеха сатанинского и крючковатой рукой грозит. Все лицо ветки поисхлестали, всю рубашку сучья изодрали в клочья, но переступила через порог Лушка с полной пригоршней воды и окропила Савела, и налились его мышцы силой, а сердце его наполнилось такой нежностью, такой любовью к странной Лушке, что не забыл он этого сна и не забудет во веки вечные.
Жизнь бежит… Эх, кабы чуток помедленнее. Вот уж не первый год Лукерья вдовствует, но даже старость особенный рисунок на лице ее вывела: морщинки застыли в вечной улыбке. А улыбка у нее особенная. Губы виновато силятся сложиться в улыбку, но глаза остаются грустными, и лишь когда улыбка все – таки замирает на мгновенье, все лицо озаряется изнутри. Колдунья, как есть колдунья…
Все думал Савел: что же сон тот вещий значить может? Да жизнь все разобъяснила.
Когда колхозного коня у него украли, а самого Ерофеича арестовали как врага народного, колхозную собственность изведшего, жена с детьми в стороне стояли, как его под конвоем в телеге везли. А Лушка вдруг принародно бросилась к нему на шею и заголосила тонко-тонко, аж в ушах зазвенело. И кажется теперь Ерофеичу, что она именно те слова и говорила, что пригрезились ему во сне том: «Любимый мой, печаль моя тайная…». Муж, на что уж ко всем ее причудам привыкший, но и он ошалел: «Ты что, баба, рехнулась?». Схватил ее, оттащил, а она, как заяц раненый, верещит высоко-высоко. Так этот звук и стоял в ушах Ерофеича все пять лет, пока не попал под амнистию, а бывало, что жить не хотелось, веру терял. Вот тут и толкала его в сердце тоска по дому, по Лушке. Вечной душе-скиталице.
Да, в веселое время вернулся в родные Всполохи Ерофеич: все поля кукурузой засажены. Встретила его околица шепотом кукурузы, да, как знак недобрый, береза без листьев у дороги. Помнил Савел ее с детства. Не было краше этого дерева во всей округе, но, видимо, попала в него молния, да сильный ливень залил вспыхнувшую живую белоствольную свечу в два обхвата. Теперь так и стоит она без листьев, с ободранною корой.
– Ну, здравствуй, родимая, – прижался к теплому от солнца и словно живому стволу Савел.
А кукуруза все шептала что-то. Какое странное растение. Жуткое беспокойство навевало шуршание этих вечно тревожных листьев. Со всех сторон подступала к деревне кукуруза и все шептала, шептала. Казалось, стоит только вслушаться, и земля откроет какой-то секрет Савелу,