Хулиганский роман (в одном очень длинном письме про совсем краткую жизнь). Сергей Николаевич Огольцов
его тятька в строгости.
– Куды?– шумнёт бывалоча,– богатый шибко? Ну-кыть, работай!
И склоняет тридцатилетний сынок могучие плечи над хомутом, шилом тыкает, а сам весь там – у ручья, откуда мчат запыханные мальцы:
– Ой, Олёша, ломят наших-то.
Отец только зыркнет и – молчит Лёха, дратву втаскивает, покуда в избе не услышится хряск и рявканье упорного отступления вдоль улицы.
Тут уж батя не выдержит, подойдёт – хлобысь! – Лёху в ухо:
– Туды-т, растуды-т! Наших гонют, а энтот …!
Дальше Лёха не слушает, он уж за дверью, проулками оббегает побоище, потому как с тылу нельзя.
– Лёха вышел!
И – воспрянули наши, а у тех – колебанье в рядах. Кой-кто и валится загодя – лежачих-то не бьют. А Лёха сосредоточенно глушит самых отборных и ведь, растуды-т, без единого, распротак его, мата.
И погнали обратно к ручью, потом вверх по откосу, потом до околицы.
Да, гремела деревня…
Коллективизация этим игрищам край положила.
Лёху голодовка прибрала и батю его, конечно, тоже.
Мать отца моего, Марфа, застала ещё и царский режим, поскольку на момент Великой Октябрьской революции ей исполнилось лет тринадцать-четырнадцать.
А десять лет спустя она была уже замужем за крестьянином Михаилом Огольцовым, которому и родила троих детей – Колю, Серёжу и Александру (в порядке очерёдности).
Коллективизацию Михаил пережил, но Голодомор в Поволжье, призванный закрепить революционные преобразования деревни, его прикончил, и осталась Марфа матерью-одиночкой; варила детям суп из лебеды и менее съедобных трав, и они вместе с ней опухали от голода, но выжили.
Потом пошли колхозные будни, трудодни, клуб, куда привозили кино, для просмотра которого деревенским парням приходилось крутить ручную динамо-машину и вырабатывать электричество.
Летом сорок первого объявили о вероломном нападении фашистской Германии и мужиков поголовно угнали на войну.
До Канино немцы не дошли, хотя и сюда стала докатываться фронтовая канонада.
Потом в деревне разместились части резерва – сибиряки, поражавшие своим обычаем: после парной бани сидеть на зимней улице в одной рубахе и покуривать.
Сибиряки ушли в сторону канонады и вскоре её не слышно стало.
Кроме тишины, в деревне остались лишь бабы, девки да пацаны-допризывники; плюс председатель колхоза – однорукий инвалид.
И длилось это не день, не неделю, а месяц за месяцем, из году в год.
От такой ситуации среди баб пошли отклонения: собирались по избам и разглядывали одна у другой влагалища, комментировали, выносили суждения: чья краше?
Когда об этом возрождённом сафоизме прослышал председатель, то, чтобы не дошло до района и дабы радикально пресечь лесбийный уклон, он созвал общее собрание в клубе исключительно для баб и девок; но пацаны постарше прокрались в кинобудку и, разиня рты, подглядывали через окошечки, как председатель материл всех собравшихся, стучал единственным кулаком