Фатум. Том первый. Паруса судьбы. Андрей Леонардович Воронов-Оренбургский
не зря ныла душа: случилось именно то, что приходило к Румянцеву в невеселых думах.
Николай Петрович накренил нос графина к граненой рюмке. Гадко было на сердце. Он досадливо сморщил лицо: полгода после отъезда князя Осоргина сделались для него пыткой. «Только б поспел, сокол!.. Примет фрегат, тогда хоть на душе будет покойней…» Румянцев хрипло вздохнул, еще и еще. В груди − будто камень застрял: нет покою, хоть в петлю!
Лакеи, что стадо на пастуха, глазели на него изумленно: не могли припомнить такой мрачливой рассеянности.
Да и сегодняшний день, что скрывать, подгорел с самого утра. Отправляясь на службу, Николай Петрович вышел из дворца и… оступился на предпоследней ступени, упал, подвернул ногу, замочив выше щиколотки чулок и зашибив правое колено.
Перепуганные слуги слетелись стаей галдящих галок: подняли, отряхнули, возвратили в комнаты, а кучер так и прокуковал до обеда у подъезда, хлопая глазами да ковыряя в носу: «Поедет − не поедет его сиятельство?.. А вдруг, как да… тады… Тпррр-у-у, залетные, обождем от греха!»
В тот день канцлер так и не выбрался, отослав курьера доложить: «Так, мол, и так, приключилась оказия…»
Да, если по совести, то последние два года его сиятельство в министерство иностранных дел отправлялся, как на каторгу. Удрученный войною с любезной Францией, которую он страстно почитал и с которой ему не удалось договориться о мире, Румянцев опустил руки. Его личное самолюбие крепко страдало. Лед опалы становился с каждым месяцем тверже − не разобьешь. Молодой Государь, на которого молился умудренный граф, более не мог, да и не хотел оказывать ему прежнее покровительство… Как ни бросай карту, а золотое время кончилось. А при дворе уж не флейтой,− трубным иерихоном гремело обвинение его в пристрастии к корсиканскому Голиафу.
До какого рвения тут? День теперь ночью казался. А ведь, бывалоче, до глубокой ночи в кабинете простаивал за бюро, а то и вовсе до петухов перо маял, при этом не ленясь подвергать беспрестанным испытаниям ревность своих подчиненных.
И сейчас он сидел в кресле: боль, гнев и обида, в альянсе с бессилием − все к одному: «Только поспеть с по-следним замыслом, а там в отставку… Всё! Под завязку сыт, хватит! Старому псу кость кидать − лишь зубы ломать…»
Граф вдруг застонал, вцепился в волоса и, прихрамывая на распухшую ногу, доковылял до софы.
− Господи! За что?! Чего ждать? Что же отныне будет с Россией?!
Внезапно он задержал взгляд на позолоченном подлокотнике, увенчанном головой хитронырого пана.Через силу сглотнул, на миг разгоняя морщины. Лесной сатир ухмылялся ему кривогубой улыбкой Нессельроде.
− Батюшки-светы,− старик перекрестился.
Барельеф еще мгновение глядел на него торжествующе, точно желал показать, что он здесь боле не хозяин, а так, всего лишь докучливый временщик.
Николая Петровича заколотило. Быть может, впервые по-настоящему он узнал, как чувствуют себя люди, чей хлеб, не сетуя уж о шоколаде, зависит от расположения иных. Глаза сатира еще,