Созерцатель. Виталий Фоменко
понимаешь, что устал жить. И тогда умирать не страшно. Мать боялась смерти, она словно не насмотрелась на жизнь, хотя жизни, прикованной к постели, у нее уже и не было. Но она находила радость в телевизоре, в телефонном общении, в чтении, в еде. Человек выдумает в себе миры, выдумывает в своем одиночестве. В малом и большом. Начиная от пейзажа за окном и заканчивая искусством и идеями мироздания. Такими же выдуманными.
Отец никогда не был в Италии, но всю жизнь любил неаполитанскую музыку. С юности. Сначала на волне бунтарства, своеобразного стиляжничества: сотворяя кумиров из смотревших и нездешними соловьями певших в их мир с экранов кинотеатров неаполитанских Орфеев, вылавливая сладкие романтические, как пение сирен, мотивы с случайных пластинок, завезенных подпольно из-за рубежа, а потом слушая по ночам запрещенное диссидентское радио. Я рос среди этих полуночных хрипов, откликов и иканий радиочастот, плывших по нашей квартире, словно древние триремы в темные гроты, сглатывавшиеся там дыханием неведомого морского зверя. Но отцу и его друзьям этого было достаточно. Они прорывали тоталитарный шум не ради словесной пропаганды, они ненамеренно разрушали свою советскую идентичность музыкой с далеких берегов, куда воочию попасть им не представлялось возможным никогда. Эта ментальная обреченность рождала в них особую фантазию, переплавляла их жизнь, наполненную дневными работой и бытом, с азартом, лишавшим сна в фанатичной ловле радиоволны: обнажая запретные уши, внимать, записывать, а потом делиться этими хрустящими, аукающими записями друг с другом, точно уловом причудливой заморской рыбы, окутанной тиной, но оттого более ценной и прекрасной. Собирая по крохам эти отзвуки неведомого им мира, они делились ими, как бедняки с сицилийского побережья, проводя ночи в прослушивании пения далеких сирен.
А еще отец пел сам. И играл на мандолине. Воспроизводя те голоса, подстраиваясь под их сладкую тональность и солнечную тоску. Пел за гостевыми столами, в похмельном молчании отгулявших шумное застолье ближе к полуночи, когда были спеты все разудалые русские песни. Пел в ванной. Пел вечерами по выходным: на кухне ставил табурет, нежно, как за женские бедра, брал в руки мандолину и, закрывая глаза, пел надрывным тенором какую-нибудь нежную канцону. Его голос всегда был полон нервного драматизма: как канатоходец меж башнями замков где-то, быть может, в старой Вероне, он вдруг срывался фальцетом, артистически ухал в щемящую грусть. В эти моменты выражение его лица становилось таким одухотворенным, словно в него вселялся образ сказочного Пьеро, певшего и игравшего на витой, как виноградная лоза, лютне перед закрытыми окнами горделивой Мальвины. Такой образ средневекового менестреля вызывал у непосвященных улыбки. Так улыбались вдруг овеянные этим контрастным ветром застольные гости, так всю жизнь снисходительно улыбалась на его чудачества мама. И на вопрос “Где отец?” часто отвечала: “Да, пошел “кози”2 свое наяривать!”. Отец же, слыша такое, как правило, театрально махал в ее сторону
2
Cosi (итак, так – итал.) – часто встречающееся слово в песнях на итальянском языке, звучащее для русского слуха запоминающе.