Дети распада. Александр Степаненко
я не знаю! Может, и хочу!
Чайник закипел, и она встала у меня с колен. Солнце светило прямо в окно, и через белую футболку было видно все ее тело. Я почувствовал жар на кончиках ушей.
– А чего тогда? – выдавил я, с трудом сглотнув комок, застрявший в пересохшем горле.
Она подняла чайник с плиты и тут же, после моего вопроса, с грохотом бросила его обратно на конфорку, так, что я даже испугался, как бы она ошпарилась.
– Слав, ты че пришел, а?! – вдруг непривычно визгливо вскрикнула она. – Отстань! Я не знаю! Хочу, не хочу! Кто меня пустит-то?!
Она повернулась, быстро посмотрела на меня и вдруг, снова отвернувшись, заплакала. Она не закрывала лицо руками, а только смотрела куда-то вбок. От неожиданности я даже не сразу понял, как вести себя дальше.
– Мать задолбала! Все учит, бля, как жить! У меня в башке дыра уже с футбольный мяч! Туда не ходи, туда ходи! – всхлипывая, взвизгивала Ирка, по-прежнему не глядя на меня, и я не знал, что мне делать: пожалеть ее или лучше не трогать.
Она продолжала всхлипывать, и я, в итоге, все же встал и приблизился к ней вплотную. Хотелось обнять ее, но я не решался, мне казалось: что если я сделаю это, она подумает, что я пристаю к ней в этот неподходящий момент.
– Мать? А что ее не устраивает?
Она сама ткнулась мне в плечо и продолжала, уже не так визгливо и всхлипывая поменьше.
– Я ей про субботу сказала, что мы с Некрасовой, к ней на дачу. Таньку предупредила, чтоб не звонила, а она, дура, в воскресенье трезвонить начала, забыла. Я тогда пришла: мать как напустилась! Орет – стены трясутся! «С кем была, с кем была?!» Я сказала, что с тобой, а она еще громче орет, я ей говорю: заткнись, соседи сбегутся! А она орет и орет! «Семенов?! Этот задрот?! Ты, что, дура?!»
Она прижималась ко мне, в своей футболке без лифчика, что вряд ли бы делала, если бы и сама считала меня «задротом»; и все же после такого откровения я с трудом заставил себя хотя бы слегка приобнять ее одной рукой.
– Невеселый оборот какой-то, – пробормотал я.
Ирку мои слова нисколько не смутили. Возможно, она вообще не услышала их. По крайней мере, она продолжала висеть у меня на шее и шмыгать носом мне в ухо.
Оборот действительно был невеселый, но, за исключением моей характеристики как «задрота», на самом деле не слишком-то неожиданный. Мне всегда казалось, что ее матери наша «дружба» явно не по нраву. Даже ее вчерашнее, нарочито материнское «Ирочки нет» (в котором главным было слово «Ирочки» – слово, довольно странно звучавшее в устах не слишком сложно устроенной рабочей женщины, всю жизнь простоявшей, или, если точнее, просидевшей за верстаком) отдавало подчеркнутой неприязнью – что-то вроде: «И мы тоже, вас, умников, не хуже». Собственно, ей не нравился, быть может, даже не я сам; это, в свою очередь, относилось больше к моим родителям, которых, и одного, и второго, она, вероятно, запомнила когда-то по школьным собраниям. Но от этого ничего не менялось.
– Ну и чего, в итоге? – спросил я. – Ты тоже полагаешь, что я – задрот? И поэтому в поход